Тайна биографии Ф. К. Сологуба. — Откуда взялся его псевдоним? — Первые шаги в литературе. — Педагогическое начальство и писательство Сологуба. — С кого писан "Мелкий бес". — Мнимый памфлет Сологуба на М. Горького. — Конец "Навьих чар". — Что хотел сказать Сологуб "Творимой легендой". — Мистика Сологуба. — Новые замыслы и работы Сологуба.
I
Едва ли есть сейчас другой писатель, даже не столь громкой известности, судьба и биография которого окутаны были бы такой неизвестностью, как у Ф. К. Сологуба.
Вопреки духу века и общей готовности идти навстречу читательскому любопытству, Сологуб прячется от этих любопытствующих глаз, задвигает свою личность многочисленными томиками своих сочинений, как бы заботится о том, чтобы, зная его книги, не знали его самого.
Такая жизнь свойственна была нашим старикам. Так жил Альбов, так прожил жизнь Мамин-Сибиряк.
В недавнее время захвата внимания литературными новичками и молодёжью кто только не знакомил публику со своей биографией! Сологуб выдержал характер и в эти дни.
Один из сборников новейших стихов дал в автографах биографические наброски всех ныне действующих поэтов и поэтиков.
На листке Сологуба вы читаете:
— Я с большим удовольствием исполнил бы всякую вашу просьбу, но это ваше желание не могу исполнить. Моя биография никому не нужна. Биография писателя должна идти только после основательного внимания критики и публики к сочинениям. Пока этого нет.
В другое место, в один литературный альманах, где откровеннейшим образом, с самодовольнейшими росчерками расписалась многочисленная литературная молодёжь, вместо автобиографии Сологуб дал тот же ответ, только уже с оттенком почти раздражения.
— Моей автобиографии я прислать не могу, так как думаю, что моя личность никому не может быть в такой степени интересна. Да мне и некогда заниматься таким ненужным делом, как писание автобиографии.
Обыкновенно в таких случаях читателю помогают словари. Возьмите лучшие энциклопедии, — в них вы найдёте только год рождения Сологуба (1863) и, в лучшем случае, ещё одно указание, что он долго "служил по педагогической части".
Сологуб — это какой-то библейский Мельхиседек, не ведомый ни по отцу, ни по матери, ни по родне, ни по месту рождения. Своеобразный и капризный в своём писательстве, он в этом отношении стилен и в своей биографии.
Многим ли даже известна его настоящая фамилия, — Тетерников, — уже не раз, впрочем, вскрывавшаяся в печати? И откуда взялся его псевдоним?
II
— Псевдоним мой, — чистая случайность, — сказал мне Ф. К. — Я начинал писать, не озабочиваясь об этом. Первые свои стихи, посылаемые в Петербург из Крестцов, Великих Лук и Вытегры, я подписывал своею настоящею фамилиею. (Кстати, первым напечатанным стихотворением Ф. К. была басня "Лисица и Ёж" в журнале "Весна", 1884 г., — следовательно, 25-летний юбилей его уже миновал.) Так печатался я в маленьких журнальцах и газетах: "Свете", "Иллюстриров. мире", "Луче", "Восходе", "Петербургской жизни", пока не попал в "Северный вестник".
Из северной провинции летом 1891 года я приехал в Петербург с прямою целью повидать Мережковского и Минского. Мережковского в городе я не застал, а Минский отнёсся ко мне очень участливо. Так же участливо и сердечно он относился ко мне и впоследствии. Он передал мои стихи в "Северный вестник", где одно из них было напечатано за подписью "Ф. Т.", тою самою, какую некогда прославил Тютчев. В этой редакции и возник разговор о необходимости для меня взять псевдоним. Минский и Волынский взяли свои имена от губерний, где родились. Мне, уроженцу Петербурга, пришлось бы взять совсем несуразный псевдоним. Тогда в редакции стали приискивать мне "аристократическое" имя. Не знаю уж почему остановились на "Сологубе". Иногда "Бюро вырезок" присылает мне по недоразумению заметки о старом графе Соллогубе. Я был равнодушен ко всему этому, — ведь, вообще, человек не сам выбирает себе имя, — и меня окрестили Фёдором, не спрашивая моего согласия.
Один раз в жизни моей я почувствовал большое преимущество пользования псевдонимом. Это случилось в мятежные для России годы. Состоя на казенной службе, я мог не чувствовать неудобств положения писателя в эти годы. Я и свободно печатал, что хотел, не вызывая выговоров начальства, и подписывал имя свое под некоторыми резолюциями, которые были тогда в таком ходу. Начальство, конечно, знало, что я пишу, что Сологуб мой псевдоним, но формально мое имя здесь не участвовало, и оно не вчиняло никаких дел обо мне. В 1907 году, по исполнении 25-летия моей здесь деятельности, я не был оставлен на службе; это, и помимо моей литературной деятельности, было естественным завершением моей казенной службы: я был усерден, но в моей деятельности "встречались досадные пробелы", — так сказал мне один из моих начальников после того, как я испортил красоту какого-то протокола неприятным и не по форме написанным особым мнением.
III
— Итак, чем же объясняется то, что вы так настойчиво уклоняетесь от сообщения о себе биографических данных?
— Прежде всего и больше всего тем, что указание внешних вех жизни я считаю слишком мало уясняющим жизнь человека. Разве дело в том, что мой отец был полтавским крестьянином, а мать петербургской крестьянкой; что я родился и вырос в Петербурге? Что может сказать это постороннему человеку, вообще не знающему меня? Читая беглый перечень внешних фактов, посторонний человек видит их разрозненными, обособленными, невыразительными, — ведь это только и для меня жизнь — целое, органически связанное, где, собственно, нет таких прямых граней — детство, юность, а где всё едино, и везде я — один. Наконец, душа всякого события не во внешности факта, а в тех психологических основаниях, с какими он был принят, пережит, прочувствован. Если дать голый факт и не дать к нему этого психологического комментария, — скажите, какой будет в этом смысл?
— Я не говорю, что моя жизнь была бы никому не интересна. Она могла бы быть интересной, но для этого надо написать о ней много и подробно. Может быть, когда-нибудь я это сделаю, и это будет автобиография, а может быть, целый роман, как были же автобиографические романы, хотя бы Диккенсовский "Давид Копперфильд". Там есть примесь вымысла, и я не вижу, почему бы в самом деле здесь не быть вымыслу?
— Читатель ищет отражения моей жизни в моих книгах. Не отрицаю, я отталкивался от живых впечатлений жизни и иногда писал с натуры. Педагогический мир в "Мелком бесе" не выдуман из головы. По крайней мере для Передонова и Варвары у меня были оригиналы, даже самая история с письмом — подлинная житейская история. И так же, как в романе, Передонов в жизни тоже кончил сумасшествием. Для многих других подобных персонажей, для Володина и др., я тоже имел подлинники. История гимназиста Сашеньки, принятого за переодетую девочку, — более далека от виденного мною лично, однако о таких превращениях мне приходилось слышатъ не раз.
— Но, отталкиваясь от живого факта и расцвечивая его фантазией, я всегда избегал прямой портретности. Здесь я был даже более, чем кто-либо, требователен к себе. Мне посейчас стоит почти усилий не написать, например, повести из жизни литераторов. В среде собратий я видел и слышал много любопытного и значительного, что интересно было бы изобразить. Но я воздерживаюсь от этого.
— Из "Мелкого беса" я намеренно вырезал страницы, где описан приезд в провинциальный город двух литераторов и их там приключения. Сделал я это единственно из опасения, что здесь будут искать живых людей, хотя на самом деле я передал тут только свои старые впечатления, вынесенные мною из приезда некогда в уездный город, где я жил, двух петербургских посредственных литераторов.
— Не так давно я напечатал эти отрывки тремя фельетонами в "Речи", и что же, — в моём рассказе действительно увидели памфлет, и одна газета распознала в одном из героев — Горького, хотя я писал эти главы, когда ещё Горького не было и в помине.
Как уже известно из газет, Сологуб поставил точку под своим романом "Навьи чары". Заключительная часть его в самом непродолжительном времени появляется одновременно на страницах московского альманаха "Земля" и в немецком переводе г-жи Фриш, в мюнхенском издательстве Мюллера. Отдельным изданием автор не намерен переиздавать свой роман. Он войдёт прямо в полное собрание его сочинений и займёт томы четырнадцатый, пятнадцатый и шестнадцатый. Общее название его — "Творимая легенда".
Кажется, ни одно из произведений Сологуба не подвергалось такому усердному критическому обстрелу, как именно "Навьи чары". Автору нередко приходилось сталкиваться с недоумением читателя и критика, не разбиравшихся ясно в этом романе чрезвычайно оригинального замысла.
Читатель вспомнит, что страницы в высшей степени реальные, почти заимствованные из газетной хроники, рисующие, например, митинги 1905 года, казацкие разгоны их участников, хулиганские нападения на девушек и т. д., в этом романе перемешиваются со страницами, составляющими плод чистейшей фантазии. Вы вдруг переноситесь куда-то за тридевять земель, в тридесятое царство, где правит королева Ортруда, следите за её драматическими увлечениями, заговорами партий, сопутствуете ей по подземным ходам, попадаете в какую-то зачарованную башню, где какой-то таинственный напиток сразу переносит человека в таинственное и фантастическое царство Ойле.
Сологуб готов понять удивление читателя, не привыкшего к такому жанру, но отказывается понять его раздражение.
IV
— Странное дело, — говорит он, — известная категория читателей и критиков почему-то непременно подозревает автора в желании их одурачить. И они становятся в позу сопротивляющихся и хотят доказать, что их невозможно провести. Между тем автор вовсе не собирается никого проводить. Те понятия о творчестве, к которым я сейчас пришёл, говорят мне, что никто не вправе стеснять писателя в его творческом устремлении. Ему нельзя предначертывать каких-нибудь определённых программ, реальных или фантастических. Он ни кого не хочет вводить в обман, потому что, когда он фантазирует, всем совершенно ясно, что он фантазирует. Разве всякий читатель, дойдя до того момента, где рассказывается, что известный напиток переносит человека в блаженную землю Ойле, не чувствует, что реальный рассказ кончился и начинается рассказ фантастический? Кто же мешает читателю и критику совершенно ясно понять, где реальное и где вымысел? Никто не хочет в самом деле его уверить, что существуют напитки, блаженные земли, добрые волшебники и всяческие чудеса.
— Если меня упрекают в смешении стилей, в том, что этот роман не есть всецело реальный и не есть всецело фантастический, то и этого упрёка я не признаю резонным. Почему такое смешение стилей мы признаём в сказке Толстого, в сказке Андерсена? В рассказе "Чем люди живы" сейчас вы в реальнейшей обстановке жизни сапожника, ещё минута — перед вами сошедший с неба ангел. Так точно обстоит почти со всеми сказками Андерсена. Почему же читатель не хочет допустить такого смешения стилей у меня, где в одной главе идёт речь о реальном человеке Триродове, а через несколько страниц вы уже в царстве королевы Ортруды?
— Затем, кто сказал, что эта королева — образ какой-то далёкой старины, как это толкует большинство моих критиков и читателей. Когда я писал этот роман, я не видел, почему бы всему этому не происходить теперь, в наши дни?
V
— Вы говорите, что нельзя ещё судить окончательно этот роман, потому, что он не закончен, и еще нет последней части "Дым и пепел", которая, так сказать, сведёт концы с концами? Но, по правде сказать, когда я писал эту вещь, я вовсе не думал о том, что мне непременно нужно сводить концы с концами. И я не знаю, может быть, появление этой последней части далеко не рассеет недоумения таких моих читателей. Что делать! Никакого комментария я не собираюсь давать к этому роману. Так как первые части его прошли в другом издательстве, то я только позволил себе здесь в некоторых местах, чтобы придать роману характер самостоятельного, сделать прямо в тексте некоторые пояснения, которые придётся выбросить. Может быть, я почувствую необходимость предпослать предисловие "Навьим чарам" при издании их в "Сочинениях". Но для этого мне надо выслушать все заявления недоумений.
— И вообще, разве должен и может писатель делать какие-то особые пояснения к тому, что он пишет? Конечно, всякий автор, когда пишет, напрягает себя до последней степени, дает максимум художественности и ясности. Он берет лучшие слова, ничего не оставляя в запасе. Как же он может сказать еще что-то лучшее и большее, когда напряжение его прошло, когда он и во времени отошел уже от своего создания? Конечно, все, что он скажет теперь, будет хуже.
— Этим, в частности, объясняется моя личная черта, что к ничего существенного уже не могу ни прибавить, ни изменить в законченной вещи, потому что этому предшествует длинный период обработки, поправок, перечитываний, переписываний. Моя рукопись выходит с моего стола в такой законченности, что, в сущности, для меня нет надобности в авторских корректурах. Никогда позднее я не перерабатывал своих романов. Единственный случай, где первое издание далеко не согласуется с третьим, это — мой роман "Тяжелые пгы", но и это произошло не потому, что я изменил своему обыкновению, а потому, что первая редакция была дана не мною, а редакторами того журнала, где он печатался. По их желанию из романа было выброшено многое, что я не считал "ишним и восстановил в романе при отдельном издании. Один из моих критиков упрекал меня в том, что этими позднейшими вставками в "Тяжелых снах" я выдал в себе не особенно почтенную черту — приспособление романа к современности. Этот критик был совершенно не прав, потому что он не знал, что все новые вставки на самом деле были написаны одновременно с написанием всего романа. Если я что-нибудь и изменял здесь, то только слова и подробности.
VI
— Вас интересует тот элемент мистики, какой вы находите в "Навьих чарах". Вы спрашиваете, мистик ли я сам, верю ли я сам, например, в те перевоплощения людей в разные образы, в мистическое сближение, например, королевы Ортруды с героиней "Навьих чар" — Елисаветой.
— Я отвечу вам, что по складу своего ума и по особенностям своего образования я гораздо более сторонник точного знания, чем мистик. Но самое моё влечение к точному ведению и моё приятие мира заставляют меня чувствовать под оболочкою скользящих явлений единую, сокрытую реальность, постигаемую только тогда, когда внешний мир со всеми своими предметами приемлется лишь как символ мира непреходящего; внешний же реализм вещей в свете точного ведения сам себя упраздняет, являя мир материальный миром энергий. Все это приводит меня к некоторым воззрениям, разделявшимся мистиками, хотя, в сущности, я никогда глубоко не увлекался даже теоретически ни мистицизмом, ни нашим масонством, ни того менее магией. Так мне кажется, мне чудится, что есть какая-то тайна в человеческом существовании, которая странно сближает два существа — меня и кого-то еще, независимо от времени, независимо от пространства, и обобщает в психологии совершенно неразделимой. Это похоже на то, как если бы кто-нибудь стал, например, намечать на большом листе бумаги точки пером. Среди миллиона различных и несовпадающих вдруг нашлись бы две в разных местах, совпадающие до малейшего тождества. Иногда так кажется, при совершенно ясно сознаваемой своей индивидуальности я отдельности, что в мире проявляется, в сущности, какая-то одна мировая душа, раздробившаяся на миллионы единиц, Это во мне не дело ума, не дело убеждения, — но все мое жизнеощущение требует этой веры. В этом ощущении я не одинок. Поэтическое выражение эти настроения нашли в стихах Зинаиды Гиппиус, Вячеслава Иванова, Мережковского, в философии и поэзии Минского. Но ни доказывать, ни отстаивать здесь что-либо совершенно невозможно...
VII
Сейчас Сологуб работает над окончанием своего ромаиа "Слаще яда", печатающегося в журнале "Новая жизнь".
Роман этот не новый. Он написан уже шестнадцать лет назад, но лежал без окончания. В нём будет шесть частей. Сейчас закончилась четвёртая.
Летом Сологуб почти окончил драму "Любовь над безднами"; остается только окончательно отделать некоторые места в ней. Основная задача этой пьесы — то же самое чувство общемировой связности, сознание индивидуальной ответственности за мировой процесс. Также вчерне окончен им рассказ "Барышня Лиза", из быта дворянских усадеб былого времени.
Кроме оригинальных работ, Сологуб занят приготовлениями к печати исполняемого им вместе с АН. Чеботаревскою перевода драм Клейста; глубокое, прекрасное и значительное творчество этого поэта совершенно не знакомо русской публике.
Обдумывает Сологуб и замысел нескольких новых пьес. Одна из них, — чисто реальная, психологическая драма, — драма хорошей, благородной, чистой женщины, к которой настоящая любовь пришла тогда, когда уже у нее оказались муж и дети. Она борется с чувством, потому что не находит сил ни бросить детей, ни разбить жизнь мужа, — в этом коллизия пьесы.